Эти стихи, наверное, последние, Человек имеет право перед смертью высказаться, Поэтому мне ничего больше не совестно. Я всю жизнь пыталась быть мужественной, Я хотела быть достойной твоей доброй улыбки Или хотя бы твоей доброй памяти. Но мне это всегда удавалось плохо, С каждый днём удается всё хуже, А теперь, наверно, уже никогда не удастся. Вся наша многолетняя переписка И нечастные скудные встречи — Напрасная и болезненная попытка Перепрыгнуть законы пространства и времени. Ты это понял прочнее и раньше, чем я. Потому твои письма, после полтавской встречи, Стали конкретными и объективными,
как речь докладчика, Любознательными, как викторина, Равнодушными, как трамвайная вежливость. Это совсем не твои письма. Ты их пишешь, себя насилуя, Потому они меня больше не радуют, Они сплющивают меня, как молоток шляпу гвоздя. И бессонница оглушает меня, как землетрясение.… Ты требуешь от меня благоразумия, Социально значимых стихов и веселых писем, Но я не умею, не получается… (Вот пишу эти строки и вижу, Как твои добрые губы искажает недобрая
"антиулыбка", И сердце моё останавливается заранее.) Но я только то, что я есть, —
не больше, не меньше: Одинокая, усталая женщина тридцати лет, С косматыми волосами, тронутыми сединой, С тяжёлым взглядом и тяжёлой походкой, С широкими скулами, обветренной кожей, С резким голосом и неловкими манерами, Одетая в жёсткое коричневое платье, Не умеющая гримироваться и нравиться. И пусть мои стихи нелепы, как моя одежда, Бездарны, как моя жизнь,
как всё чересчур прямое и честное, Но я то, что я есть. И я говорю, что думаю: Человек не может жить, не имея завтрашней радости, Человек не может жить, перестав надеяться, Перестав мечтать, хотя бы о несбыточном. Поэтому я нарушаю все запрещения И говорю то, что мне хочется, Что меня наполняет болью и радостью, Что мешает мне спать и умереть.
… Весной у меня в стакане стояли цветы земляники, Лепестки у них белые
с бледно-лиловыми жилками, Трогательно выгнутые, как твои веки. И я их нечаянно назвала твоим именем. Всё красивое на земле мне хочется называть твоим именем: Все цветы, все травы,
все тонкие ветки на фоне неба, Все зори и все облака с розовато-желтой каймою — Они все на тебя похожи. Я удивляюсь, как люди не замечают твоей красоты, Как спокойно выдерживают твое рукопожатье, Ведь руки твои — конденсаторы счастья, Они излучают тепло на тысячи метров, Они могут растопить арктический айсберг, Но мне отказано даже в сотой калории, Мне выдаются плоские буквы в бурых конвертах, Нормированные и обезжиренные, как консервы, Ничего не излучающие и ничем не пахнущие. (Я то, что я есть, и я говорю, что мне хочется.)
... Как в объёмном кино,
ты сходишь ко мне с экрана, Ты идешь по залу, живой и светящийся, Ты проходишь сквозь меня как сновидение, И я не слышу твоего дыхания. ... Твоё тело должно быть подобно музыке, Которую не успел написать Бетховен, Я хотела бы день и ночь осязать эту музыку, Захлебнуться ею, как морским прибоем. (Эти стихи последние,
и мне ничего больше не совестно.) Я завещаю девушке, которая будет любить тебя: Пусть целует каждую твою ресницу в отдельности, Пусть не забудет ямочку за твоим ухом, Пусть пальцы её будут нежными, как мои мысли. (Я то, что я есть, и это не то, что нужно.) ... Я могла бы пройти босиком до Болграда, И снег бы дымился под моими подошвами, И мне навстречу летели бы ласточки, Но граница закрыта, как твое сердце, Как твоя шинель, застегнутая на все пуговицы. И меня не пропустят.
Спокойно и вежливо Меня попросят вернуться обратно. А если буду, как прежде, идти напролом, Белоголовый часовой
поднимет винтовку, И я не услышу выстрела — Меня кто-то как бы негромко окликнет, И я увижу твою голубую улыбку совсем близко, И ты — впервые — меня поцелуешь в губы. Но конца поцелуя я уже не почувствую.