Не может быть, чтоб ты такой была: лгала, жила, под тополем ходила, весь сахар съела, папу не любила (теперь — и как зовут меня — забыла), зато, как молодая, умерла.
Но если вдруг — все про меня узнала? (хотя чего там — углядеть в могиле — да и вообще: всё про могилы лгут, то, что в пальто, не может сыпать пылью, ботинки ноги мертвому не жмут). Баранов, Долин, я, Шагабутдинов, когда мы все когда–нибудь умрем, давайте соберемся и поедем, мои товарищи, ужасные соседи (но только если всех туда возьмем) — в трамвайчике веселом, голубом.
Сперва помедленней, потом быстрей, быстрей (о мой трамвай, мой вечный Холидэй) — и мимо школы, булочной, детсада — трамвай, которого мне очень надо — трамвай, медведь, голубка, воробей.
Уж я–то думал, я не упаду, но падаю, краснея на лету, в густой трамвай, который всех страшнее (но зелень пусть бежит еще быстрее, она от туч сиреневых в цвету, она от жалости еще темнее) — и мимо праздника и мимо Холидэя (теперь о нем и думать не могу) летит трамвай, свалившийся во тьму.
Хотя б меня спаси, я лучше быть хочу (но почему я так не закричу?), а впереди — уже Преображенка. Я жить смогу, я смерти не терплю, зачем же мне лететь в цветную тьму с товарищами разного оттенка, которых я не знал и не люблю. Но мимо магазина, мимо центра летит трамвай, вспорхнувший в пустоту.
Так неужель и ты такой была: звала меня и трусостью поила, всех предавала, всех подруг сгубила, но, как и я, краснея, умерла.
Но если так, но если может быть (а так со мной не могут пошутить), моих любовников обратно мне верни (они игрушечные, но они мои, мои!) и через зелень, пыльную опять (раз этих книжек мне не написать), — с ВДНХ — подбрось над головой — трамвай мой страшный, красный, голубой...
Май, конец июля — 2–ое августа 96
ТРАМВАЙ (стихотворение-двойник)
Баранов, Долин, я, Шагабутдинов, когда мы все когда–нибудь умрем — мы это не узнаем, не поймем (ведь умирать так стыдно, так обидно), зато как зайчики, ужасные соседи мы на трамвае золотом поедем.
Сперва помедленней, потом быстрей, быстрей (о мой трамвай, мой вечный Холидэй) — и мимо школы, булочной, детсада — трамвай, которого мне очень надо — трамвай, медведь, голубка, воробей.
Уж я–то думал, я не упаду, но падаю, краснея на лету, в густой трамвай, который всех страшнее а он, как спичка, чиркнув на мосту несется, заведенный в пустоту (куда и заглянуть теперь не смею), с конфеткой красной, потной на борту.
Но вот еще, что я еще хочу (хоть это никогда не закричу) — а позади уже бежит Стромынка: обидно мне, что, падая во тьму, я ничего с собою не возьму — ни синяка, ни сдобы, ни ботинка, ни Знаменку, ни рынок, ни Москву.
А я люблю Москву — и вот, шадабиду, я прямо с Пушки в небеса уйду, с ВДНХ помашет мне Масловский. Но мой трамвай, он выше всех летит, а мне всё жаль товарищей моих, и воробьих, и воробьев московских.
Ах, если бы и мне ты тоже мог бы дать на час — музеи все, все шарики отдать, все праздники, всех белых медведей — всё, что бывает у других людей и что в один стишок не затолкать (ведь даже мне всей правды не сказать), —
тогда, ах если бы (иначе я боюсь), тогда Барановым и Долиным клянусь: что без музеев (из последних сил я в них всегда, как сирота, ходил), без этих шариков, которые всегда от нас не улетали никуда — без них без всех — я упаду во тьму и никого с собой — не утяну.