И сердце-то у тебя всё в пломбах, в пломбах. И руки в тромбах. И жизнь в травмах. Забитое наглухо детство.
"На улице, чай, не Франция" - и Бродский, как всегда, прав. На улице - кофе и Питер, терпи. Там выныривают из метро красивые и далекие, берут друг друга губами за губы, губами за пальцы, смеющиеся, милые, цветные. А ты только и можешь стоять с ними рядом, беспомощно улыбаться - у тебя нет таких губ, таких трехкомнатных квартир. И сердце-то у тебя всё в пломбах, в пломбах. И руки в тромбах. И жизнь в травмах. Забитое наглухо детство. Короче, давай короче, и в одной комнате можно быть одинокими, и долго падать в пробелы электронного письма, как в снег, и ночью всегда кажется, что не услышат. Забьем на этот межладонный проём, пойдем на красный, Поговорим по дороге самыми затасканными на свете (на лене и кате) словами. Ни обнять, ни ударить. Внешность у тебя в нежность, а я, как дурак, вцепилась тебе в куртку и стою, молчу, привыкнув, что все разговоры доходят до переломов. Останься, а то я совсем остыну. Жалобно поскулю в спину автобуса, развернусь и поеду на залив заливать горе. Пять минут, за которые можно спятить. И потом дли недели не для меня, но только возвращайся. как нарочно накрапывает боль, стонут движения, до жжения пробки по утрам раздражают, слышим, как нас ничего больше не связывает: ни голосовые связки, ни бинты, ни килобайты. облезлое метро не налезает на город, не может без паники пьянок и бьющих ног, а мы все просим, чтобы с нами поговорили, просим в телефон людей, которые молчат. окончательно так, до нервных окончаний, безнадежно, насовсем. мама, я не знаю, откуда бывает так грустно посреди переполненного проспекта, зачем так орет в уши ветер, и как взять и заткнуться. "на улице, чай, не Франция" - и Бродский, как всегда, прав. на улице - кофе и Питер, терпи. впалые щеки подушек, выпирающие ребра батареи, арки домов как красиво очерченные брови. Я не блюю стихами, я ими люблю. Мы - это когда один поцелуй в ключицу больнее удара.