Говорят, будет бой, и он будет жесток и страшен. Пулеметные ленты, щиты и гранаты, копья: сколько было разрушено сёл, городов и башен, сколько будет разрушено, скошено, братец, сколько? Я не то, что жалею мир, мне недоступна жалость. Над твоей стороной баррикад расцветает солнце, я не знаю, мне долго ли коротко ли осталось, но у нас будет бой, и один из нас не вернется.
Если ты позовешь, я приду — кораблями в море, самолётами в облаке, танком и колесницей, злобной вражеской ратью. Но ты можешь быть спокоен:
я тебя не возьму живым, что бы ни случилось.
Между пальцами — гроздья яшмы и сердолика. Твои боги дики и уродливы тёмным ликом, ты танцуешь в чертоге, и воздух тягуче-пьяный. Волны шёлка клубятся, мерцание их кроваво, твоё имя в гортани трепещет, пылает, рвётся. Под ключицей темнеет клеймо — вот кинжал, вот солнце, я смотрю на тебя, и глаза мои неживые оставляют ожоги и рваные ножевые. Я смотрю на тебя так, как больше никто не может, расползаются ссадины алым по смуглой коже, и густеет туман в предрассветной угрюмой выси. Я смотрю на тебя, и я знаю, что ты боишься, что глаза мои дикие, будто чужие боги, и что я не узнаю твоих ни любви, ни боли. И что стоит смягчиться и выпустить свою душу, ты на первом рассвете подушкой меня задушишь. Если я и люблю, то тебе это знать не надо, пусть другие мне бают про мак и про чарку с ядом, на тебя смотрят люди, и я смотрю, так танцуй. Гроздья яшмы и маки должны тебе быть к лицу.
пусть меня искалечит свет и на стол опрокинет тьма.
говорят, мне пятнадцать лет, а в душе сорок семь, зима. говорят, что я мало пью и бегу, что хватает сил. человечек внутри меня свою печень давно пропил, прокурил себе весь июнь, а в Самаре под кайфом был. он будильником бит с утра, одинок, с февраля бескрыл, и бес скрыл, что его пора наступает неделю в год. в этот год не растет трава, зол священник, как бегемот.
монополию сдав на чай, он читает свои грехи в стопке книг, где в разлитый рай собираются мотыльки. в стопке книг, где есть Мур и Локк, но апрель расцветает в март. Аруэ́ будет здесь правей, а левее усохший Тард.
лишь наука, как мой предел, золотит ледяной восход. вместе с ней я как-будто жив, будто сломан наоборот, будто снова частично цел, как ребенок, что шепчет: «ма…»
пусть меня искалечит свет и на стол опрокинет тьма.