Ах, зачем это, 370 откуда это в светлое весело грязных кулачищ замах!
Пришла и голову отчаянием занавесила мысль о сумасшедших домах.
И — как в гибель дредноута от душащих спазм бросаются в разинутый люк — 380 сквозь свой до крика разодранный глаз[8] лез, обезумев, Бурлюк. Почти окровавив исслезенные веки, вылез, встал, пошел и с нежностью, неожиданной в жирном человеке, взял и сказал: «Хорошо!»
390 Хорошо, когда в желтую кофту душа от осмотров укутана! Хорошо, когда брошенный в зубы эшафоту, крикнуть: «Пейте какао Ван-Гутена!» [9]
И эту секунду, бенгальскую громкую, я ни на что б не выменял, 400 я ни на...
А из сигарного дыма ликерного рюмкой вытягивалось пропитое лицо Северянина.
Как вы смеете называться поэтом и, серенький, чирикать, как перепел! Сегодня надо кастетом кроиться миру в черепе!
410 Вы, обеспокоенные мыслью одной — «изящно пляшу ли», — смотрите, как развлекаюсь я — площадной сутенер и карточный шулер!
От вас, которые влюбленностью мокли, от которых 420 в столетия слеза лилась, уйду я, солнце моноклем вставлю в широко растопыренный глаз.
Невероятно себя нарядив, пойду по земле, чтоб нравился и жегся, а впереди на цепочке Наполеона поведу, как мопса.
Вся земля поляжет женщиной, 430 заерзает мясами, хотя отдаться; вещи оживут — губы вещины засюсюкают: «цаца, цаца, цаца!»
Вдруг и тучи и облачное прочее подняло на небе невероятную качку, как будто расходятся белые рабочие, 440 небу объявив озлобленную стачку.
Гром из-за тучи, зверея, вылез, громадные ноздри задорно высморкал, и небье лицо секунду кривилось суровой гримасой железного Бисмарка.
И кто-то, запутавшись в облачных путах, вытянул руки к кафе — и будто по-женски, и нежный как будто, 450 и будто бы пушки лафет.
Вы думаете — это солнце нежненько треплет по щечке кафе? Это опять расстрелять мятежников грядет генерал Галифе! [10]
Выньте, гулящие, руки из брюк — берите камень, нож или бомбу, а если у которого нету рук — пришел чтоб и бился лбом бы!
460 Идите, голодненькие, потненькие, покорненькие, закисшие в блохастом гря́зненьке!
Идите! Понедельники и вторники окрасим кровью в праздники! Пускай земле под ножами припомнится, кого хотела опошлить!
Земле, 470 обжиревшей, как любовница, которую вылюбил Ротшильд!
Чтоб флаги трепались в горячке пальбы, как у каждого порядочного праздника — выше вздымайте, фонарные столбы, окровавленные туши лабазников.
Изругивался, вымаливался, резал, лез за кем-то 480 вгрызаться в бока.
На небе, красный, как марсельеза, вздрагивал, околевая, закат.
Уже сумасшествие.
Ничего не будет.
Ночь придет, перекусит и съест.
Видите — небо опять иудит 490 пригоршнью обрызганных предательством звезд? Пришла. Пирует Мамаем, задом на город насев.[11] Эту ночь глазами не проломаем, черную, как Азеф! [12]
Ежусь, зашвырнувшись в трактирные углы, вином обливаю душу и скатерть и вижу: в углу — глаза круглы, — 500 глазами в сердце въелась богоматерь.
Чего одаривать по шаблону намалеванному сиянием трактирную ораву! Видишь — опять голгофнику оплеванному предпочитают Варавву? [13]
Может быть, нарочно я в человечьем меси́ве лицом никого не новей. Я, 510 может быть, самый красивый из всех твоих сыновей.
Дай им, заплесневшим в радости, скорой смерти времени, чтоб стали дети, должные подрасти, мальчики — отцы, девочки — забеременели.
И новым рожденным дай обрасти 520 пытливой сединой волхвов, и придут они — и будут детей крестить именами моих стихов.