Когда я об стену разбил лицо и члены И всё, что только было можно, произнёс, Вдруг сзади тихое шептанье раздалось: "Я умоляю вас, пока не трожьте вены.
При ваших нервах и при вашей худобе Не лучше ль чаю? Или огненный напиток? Чем учинять членовредительство себе, Оставьте что-нибудь нетронутым для пыток".
Он сказал мне: "Приляг, Успокойся, не плачь". Он сказал: "Я не враг — Я твой верный палач.
Уж не за полночь — за три, Давай отдохнём. Нам ведь всё-таки завтра Работать вдвоём". —
"Чем чёрт не шутит, что ж, хлебну, пожалуй, чаю, Раз дело приняло приятный оборот, Но ненавижу я весь ваш палачий род — Я в рот не брал вина за вас, и не желаю!"
Он попросил: "Не трожьте грязное бельё. Я сам к палачеству пристрастья не питаю. Но вы войдите в положение моё — Я здесь на службе состою, я здесь пытаю,
Молчаливо, прости, Счёт веду головам. Ваш удел — не ахти, Но завидую вам.
Право, я не шучу, Я смотрю делово: Говори что хочу, Обзывай хоть кого".
Он был обсыпан белой перхотью, как содой, Он говорил, сморкаясь в старое пальто: "Приговорённый обладает, как никто, Свободой слова, то есть подлинной свободой".
И я избавился от острой неприязни И посочувствовал дурной его судьбе. Спросил он: "Как ведёте вы себя на казни?" И я ответил: "Вероятно, так себе...
Ах, прощенья прошу, Важно знать палачу, Что, когда я вишу, Я ногами сучу.
Да у плахи сперва Хорошо б подмели, Чтоб, упавши, глава Не валялась в пыли".
Чай закипел, положен сахар по две ложки. "Спасибо!" — "Что вы? Не извольте возражать! Вам скрутят ноги, чтоб сученья избежать, А грязи нет — у нас ковровые дорожки".
Ах, да неужто ли подобное возможно! От умиленья я всплакнул и лёг ничком. Потрогав шею мне легко и осторожно, Он одобрительно поцокал языком.
Он шепнул: "Ни гугу! Здесь кругом стукачи. Чем смогу — помогу, Только ты не молчи.
Стану ноги пилить — Можешь ересь болтать, Чтобы казнь отдалить, Буду дольше пытать..."
Не ночь пред казнью, а души отдохновенье! А я — уже дождаться утра не могу, Когда он станет жечь меня и гнуть в дугу, Я крикну весело: "Остановись, мгновенье!"
"...И можно музыку заказывать при этом, Чтоб стоны с воплями остались на губах..." Я, признаюсь, питаю слабость к менуэтам, Но есть в коллекции у них и Оффенбах.
"...Будет больно — поплачь, Если невмоготу", — Намекнул мне палач. Хорошо, я учту.
Подбодрил меня он, Правда сам загрустил — Помнят тех, кто казнён, А не тех, кто казнил.
Развлёк меня про гильотину анекдотом, Назвав её карикатурой на топор: "Как много миру дал голов французский двор!.." И посочувствовал наивным гугенотам.
Жалел о том, что кол в России упразднён, Был оживлён и сыпал датами привычно, Он знал доподлинно, кто, где и как казнён, И горевал о тех, над кем работал лично.
"Раньше, — он говорил, — Я дровишки рубил, Я и стриг, я и брил, И с ружьишком ходил.
Тратил пыл в пустоту И губил свой талант, А на этом посту Повернулось на лад".
Некстати вспомнил дату смерти Пугачёва, Рубил — должно быть, для наглядности — рукой. А в то же время знать не знал, кто он такой, — Невелико образованье палачёво.
Парок над чаем тонкой змейкой извивался, Он дул на воду, грея руки о стекло. Об инквизиции с почтеньем отозвался И об опричниках — особенно тепло.
Мы гоняли чаи, Вдруг палач зарыдал — Дескать, жертвы мои Все идут на ск