Катя пашет неделю между холеных баб, до сведенных скул. В пятницу вечером Катя приходит в паб и садится на барный стул. Катя просит себе еды и два шота виски по пятьдесят. Катя чернее сковороды, и глядит вокруг, как живой наждак, держит шею при этом так, как будто на ней висят.
Рослый бармен с серьгой ремесло свое знает четко и улыбается ей хитро. У Кати в бокале сироп, и водка, и долька лайма, и куантро. Не хмелеет; внутри коротит проводка, дыра размером со все нутро.
Катя вспоминает, как это тесно, смешно и дико, когда ты кем-то любим. Вот же время было, теперь, гляди-ка, ты одинока, как Белый Бим. Одинока так, что и выпить не с кем, уж ладно поговорить о будущем и былом. Одинока страшным, обидным, детским – отцовским гневом, пустым углом.
В бокале у Кати текила, сироп и фреш. В брюшине с монету брешь. В самом деле, не хочешь, деточка – так не ешь. Раз ты терпишь весь этот гнусный тупой галдеж – значит, все же чего-то ждешь. Что ты хочешь – благую весть и на елку влезть?
Катя мнит себя Клинтом Иствудом как он есть.
Катя щурится и поводит плечами в такт, адекватна, если не весела. Катя в дугу пьяна, и да будет вовеки так, Кате хуйня война – она, в общем, почти цела.
У Кати дома бутылка рома, на всякий случай, а в подкладке пальто чумовой гашиш. Ты, Господь, если не задушишь – так рассмешишь.
***
У Кати в метро звонит телефон, выскакивает из рук, падает на юбку. Катя видит, что это мама, но совсем ничего не слышит, бросает трубку.
***
Катя толкает дверь, ту, где написано «Выход в город». Климат ночью к ней погрубел. Город до поролона вспорот, весь желт и бел.
Фейерверк с петардами, канонада; рядом с Катей тетка идет в боа. Мама снова звонит, ну чего ей надо, «Ма, чего тебе надо, а?».
Катя даже вздрагивает невольно, словно кто-то с силой стукнул по батарее: «Я сломала руку. Мне очень больно. Приезжай, пожалуйста, поскорее».
Так и холодеет шалая голова. «Я сейчас приду, сама тебя отвезу». Катя в восемь секунд трезва, у нее ни в одном глазу.
Катя думает – вот те, милая, поделом. Кате страшно, что там за перелом.
Мама сидит на диване и держит лед на руке, рыдает. У мамы уже зуб на зуб не попадает. Катя мечется по квартире, словно над нею заносят кнут. Скорая в дверь звонит через двадцать и пять минут. Что-то колет, оно не действует, хоть убей. Сердце бьется в Кате, как пойманный воробей.
Ночью в московской травме всё благоденствие да покой. Парень с разбитым носом, да шоферюга с вывернутой ногой. Тяжелого привезли, потасовка в баре, пять ножевых. Вдоль каждой стенки еще по паре покоцанных, но живых.
Ходят медбратья хмурые, из мглы и обратно в мглу. Тряпки, от крови бурые, скомканные, в углу.
Безмолвный таджик водит грязной шваброй, мужик на каталке лежит, мечтает. Мама от боли плачет и причитает.
Рыхлый бычара в одних трусах, грозный, как Командор, из операционной ломится в коридор. Садится на лавку, и кровь с него льется, как пот в июле. Просит друга Коляна при нем дозвониться Юле.
А иначе он зашиваться-то не пойдет. Вот ведь долбанный идиот.
Все тянут его назад, а он их расшвыривает, зараза. Врач говорит – да чего я сделаю, он же здоровее меня в три раза. Вокруг него санитары и доктора маячат.
Мама плачет.
Толстый весь раскроен, как решето. Мама всхлипывает «за что мне это, за что». Надо было маму везти в ЦИТО. Прибегут, кивнут, убегут опять.
Катя хочет спать.
Смуглый восточный мальчик, литой, красивый, перебинтованный у плеча. Руку баюкает словно сына, и чья-то пьяная баба скачет, как саранча.
Катя кульком сидит на кушетке, по куртке пальчиками стуча.
К пяти утра сонный айболит накладывает лангеты, рисует справку и ценные указания отдает. Мама плакать перестает. Загипсована правая до плеча и большой на другой руке. Мама выглядит, как в мудацком боевике.
Катя едет домой в такси, челюстями стиснутыми скрипя. Ей не жалко ни маму, ни толстого, ни себя.