Ночью пришло письмо от дяди: "каждый день приходится заставлять себя жить, засеивать своё небо остроумием, творчеством, подневольным весельем. Пытаться забором из каких-то встреч отгораживаться от одиночества, но увы, небо не засеивается, забор разваливается. Так-с и сидеть-с в одиночестве-с что-ли-с?"
- Качели, - сказал дядя, - возносили меня и до высочайшей радости, и роняли до предельного отчаяния. Иногда каждый такой мах растягивался на месяцы, иногда хватало и секунды, но всякий раз крайнее состояние казалось мне окончательным. - Жизнь, - сказал дядя, - представляется мне болезнью небытия... О, если бы Господь Бог изобразил на крыльях бабочек жанровые сцены из нашей жизни! - воскликнул дядя. - Одиночество моё, - оказал дядя. - Обладание мудростью, - сказал дядя, - выглядит теперь постыдным, хотя ещё вчера я счастлив был возможностью учить. - Я изрядно рассчитывал на наслаждение, которое получу от смерти, - сказал дядя, - но теперь не рассчитываю и на него. Природа и искусства мне остопиздили. - Нет ничего, но и ничего тоже нет, - сказал дядя, - есть только то, чего нет, но и то только часть того. Я пристально присмотрелся к тому, что, казалось мне, есть наверняка - нет того. И нет нет, - сказал дядя. - Зачем я себе? - воскликнул дядя. - Однако, - сказал дядя, - если Бог явит себя, то я не знал большего счастья, чем любить его, потому что здесь не угадаешь, что реальность, что фантазия. - Вот, - сказал дядя, - любая участь не интересует меня, ибо ни в памяти, ни в воображении не найти сносного состояния, а бульварный вопрос, что мне приятнее тишина или музыка, решился в пользу тишины.