По весне ещё, на большой воде, я с маменькой Бегал на косу по утрам: «Куда, маленький?» Нагайкой учил отец: не бери чужого. Наука-азбука и мораль с Богослова. Мечтал о них, мечтал о стёганом кафтане. От господских покоев вело тайной. Я рос, грел и воспитывал меня мороз. Отроком ещё ядовитую горечь вкусил: В душе сажа. Клеймо – крепостной. Царь-батюшка, ответь, вразуми: Если солнце теплом поднимает колосья для всех, То почему же сваха сдохла господам на смех? Мать моя на псарне кормит грудью щенков. Я готов сегодня веселить господ! Больно. Шерсть дерёт, кишки на валенках. Голос тихий: «Куда ты, маленький?»…
Негоже в Радоницу плакать по усопшим. Выть, причитать, сдаваться на Святой земле. Взяться за руки, жить, встать в караготы. Вместе воспевать будем солнца свет во мгле.
Краса-рабыня разливала слёзы ночью поздно, Барин […] держал правой за косу. Цвета сена пыльного в карте луна. Прощай на жизнь, маменька, на кону сыновья. Твои белы парнишки глазели в очи Питаны грязью Руси воскресные ночи. […] ворованы. [Сдавила] на ноги, они окованы. Слабые держали холод лапами. Холод […] мороз, матери седых волос. Разлука в лицах снова, кровавых слёз. Отдал заезжему кобылу и двух детишек. Ждите с молодыми слугами [довольные …] Пробует юнцов на крепость оплеухой смачной. Старший терпит вроде, а младший плачет. И в тёмный путь судьбины, суровые года Босиком по тропинкам пронесут её глаза.
Барин скалил зубы, старик лежал. Тут и яства на столе, и кровь из ран. Праздник продолжался, дети вставали вокруг. Никому не было жалко пару немощных рук. «Эй, холоп ленивый ты еле волочишь ноги. Так и будешь, сучий сын, набивать пороги?» Старик молчал, в слезах опустив глаза. Смотрел туда, где разбил кувшин вина. Не отведав волюшку, получи её смерть. Господь прибрал тебя, батенька, сквозь суровые плети. «Пропади пропадом, скотина бабская!» Загубил душеньку и продолжал смеяться. «Ох, маменька, ведь мы с сестрицей одни. Забери нас отсюда, забери! Ох, маменька, ведь мы с сестрицей одни. Забери нас отсюда, забери!»