Куда ты, Жень, она же нас глотает, как леденцы, но ей нельзя наесться. (Гляди, любовниками станем в животе.) Так много стало у меня пупков и сердца, что, как цветочками, я сыплюсь в темноте.
Я так умею воздухом дышать, как уж никто из них дышать не может. Ты это прочитай, как водится, прохожий, у самого себя на шарфе прочитай. Когда ж меня в моем пальто положат — вот будет рай, подкладочный мой рай.
Я не хочу, чтоб от меня осталось каких–то триста грамм весенней пыли. Так для чего друзья меня хвалили, а улица Стромынкой называлась?
Из–за того, что сам их пылью мог дышать, а после на ходу сырые цацки рвать — ботинкам розовым и тем со мною тесно. Я бил, я лгал, я сам себя любил (с детсада жил в крови ужасный синий пыл), но даже здесь мне больше нету места. Я не хочу в Сокольниках лежать. Где пустоцветное мое гуляет детство, меня, как воробья в слюде, не отыскать.
Но вот когда и впрямь я обветшаю — искусанный, цветной, — то кто же, кто же посмеет быть, кем был и смею я? За этот ад — матерчатый, подкожный, — хоть кто–нибудь из вас — прости, прости меня.