Вы помните, иркутские наличники, ту девочку с надменностью на личике, моих прозрачнейших намерений преступность, разбившуюся вдруг о недоступность? Она – бесовски ангельская рожица со мной всегда ходила недотрожисто в том синем платье с красными карманчиками, дразня глазами, как двумя туманчиками. Но только делал я движенье к ней – коленочки сжимала всё плотней, взгляд пряча под ресницами в тени, и губы пальчик охранял: ни-ни... Тогда по глупости ещё делить не мог всех женщин на дотрог и недотрог. Врут про меня, что жизнь прошло по бабам вся. Расчётливости женской я побаивался и каменел с трусливой истуканностью от романтичности, казавшейся капканностью. Она писала мне примерно так:
«Представьте пахнущий сиренью полумрак, заросший, очень паустовский сад. Взгляд, робко набредающий на взгляд. Терраса. Мы. Оплывшая свеча нас так сближает, что-то нам шепча, и, вазочку с вареньем обходя, по скатерти под лёгкий шум дождя, хоть я остановиться их прошу, ползут друг к другу руки вдоль по шву...»
Шестидесятые, какие времена! Поэзия страну встряхнула за уши. Чего-то ожидала вся страна, а девочка – того, чтоб выйти замуж, и... А может, просто медленной любви? Но мы тогда с нахрапистостью бычьей в любви ввели немедленность в обычай и принимали – да простит нам Бог! – за лицемерье робость недотрог, и мы не замечали иногда, что в «нет» отчаянном порой звучало «да»... А где она теперь – та иркутяночка, мной неразгаданная хрупкая сараночка? Коляску с внуком катит не спеша, а внук, смеясь, пушинку ловит пальчиками над тротуаром деревянным с одуванчиками, проросшими сквозь доски, чуть дыша. Как с одуванчиков иркутских во дворах, с нас время юность по пушинке сдуло, и с нежностью я думаю: «Вот дура...» Потом без нежности особой: «Сам дурак...» О, сколько бедности в тупой мужской победности! Я понял в годы поздние свои всю нищету воинственной немедленности и всю бесценность медленной любви.