– Идите к котлам, – сказал Гронский. – Идите все! Добывайте похлебку. Мы пошли к походным котлам. Мальчик пошел с нами. Санитар Сполох крепко держал его за руку. Голодная толпа беженцев рвалась к котлам. Ее сдерживали солдаты. Факелы метались и освещали, казалось, только одни глаза – выпуклые стеклянные глаза людей, ничего не видевшие, кроме открытых дымящихся котлов. Здесь толпа была еще неистовее, чем в Вышницах. – Пуска-а-ай! – отчаянно крикнул кто-то. Толпа рванулась. Она оторвала мальчика от Сполоха. Мальчик споткнулся и упал под ноги сотням людей, бросившихся к котлам. Он не успел даже закричать. Мужчины рвали миски друг у друга из рук. Женщины торопливо совали в рот грудным посиневшим детям куски серой распаренной свинины. Мы со Сполохом кинулись к мальчику, но толпа отшвырнула нас. Я не мог кричать. Спазма сжала мне горло. Я выхватил револьвер и разрядил его в воздух. Толпа раздалась. Мальчик лежал в грязи. Слеза еще стекала с его мертвой бледной щеки. Мы подняли его и понесли в синагогу. – Ну, – сказал Сполох и тяжело выругался, – ну и отольются те слезы! Дай только нам взять хоть малую силу. Мы внесли мальчика в синагогу и положили на шинель. Девочка увидела его и встала. Она дрожала так сильно, что было слышно, как стучат ее зубы. – Мама! – тихо сказала она и попятилась к двери. – Мама моя! – крикнула она и выбежала на улицу. Гремели обозы. – Мама! – отчаянно звала она за окнами. Мы стояли в оцепенении, пока Гронский не крикнул: – Верните ее! Скорее, черт бы вас всех побрал! Романин и санитары выбежали на улицу. Я тоже бросился за ними. Девочки нигде не было. Я отвязал своего коня, вскочил на него и врезался в гущу обозов. Я хлестал нагайкой потных обозных коней, расчищая себе дорогу. Я скакал по тротуарам, возвращался обратно, останавливал солдат и спрашивал их, не видели ли они девочку в сером пальто, но мне даже не отвечали. На окраинах горели лачуги. Зарево качалось в лужах и усиливало путаницу двуколок, орудий, лошадей, телег – всю безобразную путаницу ночного отступления. Я вернулся в синагогу. Девочки не было. Мальчик лежал на шинели, прижавшись бледной щекой к мокрому сукну, и как будто спал. Никого не было в сырой и темной синагоге. Огонь потухал, и один только пожилой еврей сидел около мальчика и бормотал не то молитвы, не то проклятия. – Где наши? – спросил я его. – Я знаю? – ответил он и вздохнул. – Каждому хочется горячей похлебки. Он помолчал. – Пане, – сказал он мне тихо и внятно, – я шорник. Меня зовут Иосиф Шифрин. Я не умею рассказывать, что у меня лежит на сердце. Пане! Мы, евреи, знаем от своих пророков, как Бог умеет мстить человеку. Где же он, тот Бог? Почему он не спалил огнем, не вырвал глаза у тех, кто придумал такое несчастье? – Что Бог, Бог! – сказал я грубо. – Вы говорите как глупый человек. Старик печально усмехнулся. – Слушайте, – сказал он и тронул меня за рукав шинели. – Слушайте вы, образованный и умный человек. Он опять помолчал. Зарево неподвижно стояло в пыльных окнах синагоги. – Вот я сидел здесь и думал. Я не знаю так хорошо, как вы, кто во всем виноват. Я не учился даже в хедере. Но я еще не совсем слепой и кое-что вижу. Я вас спрашиваю, пане: кто будет мстить? Кто заплатит по дорогому счету вот за этого маленького человека? Или вы все такие добрые, что пожалеете и простите тех, кто подарил нам такой хороший подарок – эту войну. Боже ж мой, когда, наконец, соберутся люди и сами будут делать для себя настоящую жизнь! Он поднял руки к потолку синагоги и пронзительно закричал, закрыв глаза и покачиваясь: – Я не вижу, кто отомстит за нас! Где человек, что утрет слезы этих нищих и даст матерям молоко, чтобы дети не сосали пустую грудь! Где тот, кто посеет на этой земле хлеб для голодных? Где тот, кто отнимет золото у богатых и раздаст его беднякам? Да будут прокляты до конца земли все, кто пачкает руки человека кровью, кто обворовывает нищих! Да не будет у них ни детей, ни внуков! Пусть семя их сгниет и собственная слюна убьет их, как яд. Пусть воздух сделается для них серой, а вода кипящей смолой. Пусть кровь ребенка отравит кусок богатого хлеба, и пусть тем куском подавятся они и умрут в мучениях, как раздавленные собаки. Старик кричал, подняв руки. Он тряс ими, сжимал их в кулаки. Голос его гремел и наполнял всю синагогу. Мне стало страшно. Я вышел, прислонился к стене синагоги и закурил. Моросил дождь, и тьма все плотнее прилегала к земле. Она как бы нарочно оставляла меня с глазу на глаз с мыслями о войне. Одно было для меня ясно: надо положить этому конец, чего бы это ни стоило. Надо отдать все силы и всю кровь своего сердца за то, чтобы справедливость и мир восторжествовали наконец над поруганной и нищей землей.