но невозможно быть, вот так, вверху, невыносимо долго, там, где рвётся, где принято пронзительно молчать, когда внизу, в окно скребётся ветка какого-нибудь дерева, хоть той же сливы, растущей под окном, и бесится потом, когда наступит осень в беседке, в чашке из-под кофе, или в стакане с недопитым чаем. И дело даже ведь не в том, что кто-то там, вначале умер, а в том, что кто-то будет жить, бесцеремонно рвать и складывать созревшее в ведро, переживая по другому поводу всё то, что означают сад и осень. и кто, чего или с кого там спросит за этот грохот вёдер и за этот шум, ему все это совершенно ни к чему - он будет проговаривать слова, вдобавок к тишине, как будто бы вас два, точнее – двое – один по ту, другой по эту сторону окна, как белых два пятна в стекле. а ты, который там, вверху, где невозможно быть – ты всё же будешь стоять, пронзительно звенеть молчаньем про сад, про то, что сливы синие висят в саду, где кто-то умер, там, вначале. и если есть на свете тишина, то все стихи останутся прологом, стихи, которые рифмуются с дорогой и с богом одинаково легко, когда внизу, в окно, в то самое окно скребётся ветка, и наступит осень. и если нас о чём-то, правда, спросят, то всё, о чём не стыдно будет рассказать, так это только то, когда пришлось молчать, молчать, молчать.