На тринадцатый день календарь стушевался, и время повисло отвесно. Жили в нём и не ведали мы ни о том, сколько нам до отъезда, ни о том, доживём ли.
И когда от неведенья мне и тебе почему-либо делалось не по себе, до заката пустую покинув гостиницу, шли мы в деревню. Словно снеди и вправду хотели простой, что осталась ещё от недели Страстной, то есть местной еды, впрочем, столь же безрадостной, сколь и густой.
И природа цвела, и на пасеке ульи гудели, как струны в рояли. А в воде, вдоль которой мы шли, неподвижные рыбы стояли, шевеля только ртами.
Но иною казалась еда, чем ждалась, и над заводью заросль кололась и жглась. И не пресной от берега веяло мелью, но далью и солью. Намечалось начало всего, что затем, и душа совпадала с немыслимо чем, и мерещилось ей, будто небо рыдало над этим над всем.
Ничего-то оно не рыдало, скорей хохотало оно и глумилось. Да не вслух, не для нас - высоко, а неведенье сладко дымилось, как река, то есть рядом.
И случись нам скатиться в неведенье то, чтобы там воплотиться немыслимо в что, ничего-то с собою не взяли мы, кроме бы этих каникул, чей напев был неладен и голос хоть брось, где не всё то цвело, что кололось и жглось, где ничто не умело как следует сбыться, и вот не сбылось.
Где и выжили мы бы едва ли, но где неподвижные рыбы стояли в воде, как во сне, обнимающем вечность, но длящемся меньше секунды, где душа лишь себя не боялась одной и надменное небо смеялось над мной, но грозой не лилось и глазам не являлось, плыло стороной.