Оно не то чтоб Цыбин был с двойным натура дном: когда в натуре бездна, речи нет об дне двойном. Не нужно для величья ни котурнов, ни двуличья: иного хоть во мрамор посели, он так и будет гном. А Цыбин, с малолетства не терпевший мотовства, жил в сером новострое (даром слава, что Москва), но если кто меж смертных понимал в деньгах несметных и кто, вложив червонец, наживал не два, но двадцать два, — то Цыбин был.
Во вздорный рынок чёрный он внедрил стандарт и сорт. И там, где кособочился кустарный натюрморт, возникло что-то с чем-то в духе фресок чинквеченто. Не зря бродили слухи по Москве, что Цыбин в чём-то чёрт. Не зря вошли в легенду келья та и тот планшет, где, формулы чертя и конструируя сюжет, в одном лице Кулибин и Хичкок, магистр Цыбин влиял на экспорт нефти, на бюджет страны и свой бюджет.
Но зря потом, в суде, к нему под видом интервью пристал какой-то деятель, похожий на змею: могли б, мол, душу бесу вы продать из интересу? И Цыбин грандиозно пошутил: смотря почём и чью. Ах, Цыбин! Я не рядом был, но кабы рядом был, — я тотчас бы с нахала сбил его гражданский пыл: не тратя слов, ему бы выбил я глаза и зубы, особо — если выпил бы. Но Цыбин отродясь не пил. И в шутку свёл...
Держа надзор за всеми, от акул до прилипал, он в каждом, даже в том, кто оступился или пал, провидел звеньевого сферы сбыта теневого: иные хоть во сне слепцы, а Цыба никогда не спал. И мы, вообразив, что соответственно умны, с готовностью на то употребили бы умы, чтоб, скажем, город Рыбинск переделать в город Цыбинск. Но весь масштаб вождя нам было не дано понять, увы.
В безвременье глухом, где честь и совесть набекрень, мы помнили, что Цыбин — это камень и кремень. Но в нём искали друга мы, когда свистела вьюга, однако устремлялись не к нему, когда цвела сирень. А в нём, когда она цвела и пели соловьи, рождался композитор, типа Цезаря Кюи. И ночью в келье тёмной ре минор клубился томный, вибрировали септимы и слышалось фюи-фюи. То Цыбин был.
И плыл ноктюрн в Женеву в спецвагоне из брони. Зелёные огни не предвещали западни. И скважины качали нефть, и шахты не скучали. Казна чесала голову. А гений колдовал в тени. Не то чтоб неуклюж, невзрачен или там не дюж: он как-то не равнялся тем, кто взрачен и уклюж. Был высшего пошиба человек-оркестр Цыба. Такому не конвой бы, а спасибо лишь, да поздно уж.
Сочли в суде, что доля, надлежавшая казне, не просто утрясалась в промежуточном звене, но грубо нарезалась вкривь и вкось, как оказалось. А верно или дурно суд судил, о том судить не мне. Аккордно или сдельно правоведы-храбрецы явили образцы проникновенной хрипотцы, но демон шахт и скважин был всемернейше посажен — за то, за что никто бы на себя вины не взял, а Цы... а Цыбин взял.
И нынче, если родич поселково-хуторской решает на каникулах развлечь себя Москвой, я в центре культпоходом не кружу с овощеводом. Ему служу я гидом, но вожу не по Тверской-Ямской. Выгуливаю я его по цыбинским местам: Калужская, Беляево, Коньково, Тёплый стан, где мнится временами, будто Цыбин снова с нами, и губы прямо сами шепчут: Цыбин, ты в архив не сдан!
Ты компас наш земной, а также посох и праща. Ты знаешь, как отчизну обустроить сообща. Откликнись, невидимка! Но асфальтовая дымка молчит, за нашу косность нам отмщая, мстя и даже мща. Конечно, мща.