Ты помнишь слова, что шептал ты мне? Помнишь, как ты обещал красоту и покой? Так слушай же, ангел мой, слушай. И сном лишь теперь не спастись, как твоею рукой.
***
До дороги с асфальтом чуть чаще, чем с грязью – все пять километров, зимой целый час. Мы палочкой помню, писали, как вязью, в объятиях ветра, что дует на нас
всегда, а не в спину. От лета до лета, казалось, мы жили, вставая к восьми почти каждый день, и зимою без света ходили по часу, хоть всеми костьми
ложись и лежи! – всё равно в отдаленье со светом из школы иди и топчи всевечную грязь. И как будто не лень ей цвести каждым мартом! Таи и молчи
и засунь-ка подальше свои оправданья, так жили и деды у нас, и отцы. И та же дорога, и те же им зданья казались столетними. Нынче ж – шприцы,
бутылки, окурки – как символ победы сияющей юности, ярких знамён. Эй вы, беспризорники, вы, краеведы, так где же здесь живопись прошлых времён?
Лишь «Машенька – шлюха» написано мелом на старом почтамте, где крюк и смола, и вечный щенок, что бросается смело на каждую крошку с любого стола
уродливой свадьбы, что здесь у почтамта гуляет (здесь, значит дешевле снимать). А дальше – развалины, а там-то и там-то – руины, дорога, и дальше опять –
развалины, мусор, кромешная стройка. Застывшая в камне бессмыслица нот своей атональностью дергает стойко за самый хребет тех, кто рядом живёт.
Ты слышишь ли звук, испокон настоящий, как крики забытых ушедших друзей? То гул самолётов, рассвет доносящий нам с лётного поля, где ныне музей
с одним посетителем в среднем в неделю, пришедшим проведать умерших людей, глядящих с картинок из ям и постелей, погибших средь шумных вещей и идей.
А дальше – тюрьма, окна все на дорогу выходят. Я помню, нашёл там значок с большим красным знаменем. Так, понемногу, всё новый души открывался клочок.
Опилки, осколки, объедки, газеты – и я, одинокий, растаяв, ушёл по небу полуночи. Ангел мой, где ты? Где нынче пристанище ночью нашёл?