- А я знаю, что ты теперь пишешь, - сказал он. - Что? - спросил я. - Ты пишешь, - возразил Григорий Васильевич, - вот что: "Там была одна очень миленькая барышня, которую звали Маруся, и я заметил, что она несколько раз бросала на меня свои взоры". Так, что ли? - спросил он. Я отрицательно покачал головой, но сам покраснел, как маков цвет, по нашему народному выражению; кажется, этого никто не заметил. - Ну что ж! По-твоему, Маруся не миленькая разве? - дразнил Григорий Васильевич. - Я никогда не говорю свое мнение в присутствии лиц, о которых говорится! - Это колко! - заметил Григорий Васильевич. - А если ты влюблен, то это ничего. Я сам был влюблен в твои лета. Блажен, кто рано был влюблен! - "Счастлив, кто смолоду был молод, счастлив, кто вовремя созрел", - отвечал я стихами Пушкина. Я взглянул на Марусю. "Дитя!" - говорила ее улыбка, и я прекратил мои ораторствования. Мне показалось, что все, что я говорил, было так пошло, избито и гадко, что и говорить не стоило. Мне кажется, что она делала мне милость, улыбаясь. Может быть, она припоминала подобные речи свои в своем детстве, в Смольном, в разговоре с подругой? Все может быть, но мне, не знаю почему, напомнились наши разговоры с моим товарищем Вальбергом. Я вспоминал, как, бывало, в большую перемену, после обеда, мы выбирали темный уголок и долго разговаривали друг с другом. Пламя от печки красным светом обдавало голые стены нашего коридора, и я помню, как восхищался им тогда. Я помню, как шепотом с жаром рассказывал Вальбергу чуть не в сотый раз подробности бала у Сазоновых! И сотый раз рассказ этот доставлял мне наслаждение. Я помню, как в свою очередь Вальберг мне рассказывал, где и когда видел он Эльзу Каврайскую в последний раз, что она говорила и что он ей отвечал. И мне казалось в те минуты, что ничего выше, святее и поэтичнее этого быть не может. А в зале раздавались веселые крики товарищей, то сильнее, то слабее, доносящиеся до нас. Я задумался и наделал глупостей в картах, машинально ходя то тою, то другой. Игра кончилась, и мы разошлись спать по своим номерам. На другой день я проснулся в половине четвертого и разбудил Закревского, спавшего в одном номере со мною. Вскоре заметно было движение и в тех двух номерах. Наконец мы оделись и отправились на поезд. Напившись чаю и после нескольких перемещений из вагона в вагон, из одного места в другое, мы уселись. В вагоне почти всю дорогу никого не было, только перед самым Петербургом села какая-то старуха да еще одна горничная. Я сидел так, что почти все время видел "ее" личико. Она, как мне казалось, не спала, а только представлялась спящею. Полное личико, дугообразные брови, чудные глаза, правильно вздымающаяся грудь понравились бы всякому. Маруся знала, что она хороша, она гордилась своею красотой, но не кокетничала. Она еще не научилась этому у нынешних барышень. Под конец пути, перед самым Петербургом, проснулись Григорий Васильевич, Маруся и Закревский, я всю дорогу не спал, а любовался Марусей. Я разговорился с Закревским и когда оглянулся в ту сторону, где сидели остальные, то увидел, что Анна Арсеньевна спала, а Григорий Васильевич о чем-то разговаривал с Марусей. О чем они говорили, я не слышал, но видел, что Маруся сильно покраснела. "Что такое?" - подумал я. В это самое время Маруся, громко отчеканивая слова, сказала своим чудным голосом: "Полно вам, Григорий Васильевич, глупости говорить". Лицо ее было так мило, так весело! Я не знаю сам, что я чувствовал. Как мне было тогда приятно и весело! Наконец приехали в Петербург в одиннадцатом часу, я распростился с Бардовскими и Марусей и отправился домой, полный сладких воспоминаний и воздушных надежд. Целое лето я буду иметь возможность ее видеть, не заманчивая ли перспектива?