Я танцевал довольно и, по обыкновению, плохо. В кадрили мне пришлось танцевать с Марьей Арсеньевной рука в руку. Первый раз дотрагивался я до ее руки и, может быть, в последний... Потом мне пришлось обносить конфетами всех и слышать то очаровательное merci, которое повлияло на меня столь сильно на Пасхе. Боже! Как я был счастлив! Кроме того Анна Арсеньевна нашла, что я очень стройно держусь и что я особенно как-то причесан, хотя, собственно говоря, я совсем никак не был причесан. Кто-то нашел, что я похорошел и вырос. Наконец все разъехались, мне пора идти спать! А завтра меня ждет гимназия, со всеми ее обычаями и стеснениями, которые так невыразимо противны для меня.
29 ноября 1875 года. Суббота
Мелькнуло, как во сне или волшебной панораме, \"ее\" личико и исчезло, оставив по себе одно отрадное, дорогое воспоминание! Я дома, сижу у стола в детской и пишу под аккомпанемент говора немки-гувернантки! На неделе ничего не случилось, записывать нечего. Разве можно занести то, что Милютин похвалил мое сочинение на вольную тему, которое попалось ему под руку, когда он вошел в наш класс. Учитель отозвался ему обо мне в самых лестных выражениях, что мне очень приятно. Вальберг сильно болен; у него брюшной тиф. Душевно сожалею. Намереваюсь завтра сходить в институт, самому стыдно, что так давно не видал дорогую Нюшку. Впрочем, в прошлое воскресенье я не мог у нее быть, так как должен был быть в гимназии на обедне по случаю храмового праздника. Больше писать нечего. Меня преследует всюду скука, апатия, из которой я выхожу лишь тогда, когда вспоминаю или о жизни в Алсуфовом Берегу, или о Марье Арсеньевне.
20 февраля 1876 года. Суббота (2 месяца назад Надсону исполнилось 13 лет)
И я сжег все, чему поклонялся. Поклонялся всему, что сжигал! Пять месяцев ничего не писал я в дневник, сегодня, наткнувшись нечаянно на него, вздумалось мне опять приняться за старое занятие и поделиться с бумагой своими впечатлениями. Пять месяцев - время небольшое, а между тем я сильно изменился. Недавно, кажется, я писал в моем дневнике в каком-то восторженном тоне всякую чепуху, а теперь не знаю, каким образом дошел до сознания, что все, написанное мною, в высшей степени глупо, и я краснею, перечитывая мой дневник, за самого себя, с моими нелепыми тогдашними мыслями, мечтаниями и всякой другой чепухой. Я решил (и сознаю, что хорошо сделал), что разыгрывать пошленькую роль вздыхателя с моей стороны ужасно глупо, а вследствие этого я не буду обнаруживать ни перед кем моих чувств, чтобы после не краснеть за них. Несколько раз я пытался догадаться и объяснить себе то чувство, которое я так громко называл любовью; мне кажется, что это не что иное, как вредное влияние тех романов, которые поглотил я в детстве. От этого глупого чтения воображение мое везде начало рисовать таинственные приключения, прогулки при луне и тому подобные ужасы, которые, к счастью, никогда или почти никогда не встречаются в действительной жизни. Я рад, что наконец образумился, что перестал заставлять себя думать только об одной моей (так называемой) любви, которой вовсе нет и не было. Я пришел к заключению, что все это временное увлечение или, правильнее говоря, ослепление, которое, слава Богу, минуло; я наконец понял, чего я хотел: я хотел жить так, как не живут другие мои сверстники, хотел думать так, как они не думают, одним словом, хотел выделиться, стать выше их, обратить на себя внимание, сделаться предметом всеобщей похвалы и удивления. Бессмысленные желанья мои, к счастью, не оправдались, и я получил вместо ожидаемых похвал одни только насмешки, которые заставили меня задать себе вопрос: