Вот парадный подъезд. По торжественным дням, Одержимый холопским недугом, Целый город с каким-то испугом Подъезжает к заветным дверям; Записав своё имя и званье[1], Разъезжаются гости домой, Так глубо́ко довольны собой, Что подумаешь — в том их призванье! А в обычные дни этот пышный подъезд Осаждают убогие лица: Прожектёры, искатели мест, И преклонный старик, и вдовица. От него и к нему то и знай по утрам Всё курьеры с бумагами скачут. Возвращаясь, иной напевает «трам-трам», А иные просители плачут. Раз я видел, сюда мужики подошли, Деревенские русские люди, Помолились на церковь и стали вдали, Свесив русые головы к гру́ди; Показался швейцар. «Допусти», — говорят С выраженьем надежды и муки. Он гостей оглядел: некрасивы на взгляд! Загорелые лица и руки, Армячишка худой на плечах, По котомке на спинах согнутых, Крест на шее и кровь на ногах, В самодельные лапти обутых (Знать, брели-то долго́нько они Из каких-нибудь дальних губерний). Кто-то крикнул швейцару: «Гони! Наш не любит оборванной черни!» И захлопнулась дверь. Постояв, Развязали кошли́ пилигримы[2], Но швейцар не пустил, скудной лепты не взяв, И пошли они, солнцем палимы, Повторяя: «Суди его Бог!», Разводя безнадежно руками, И, покуда я видеть их мог, С непокрытыми шли головами..