“На площади Мэдисон в сквере играет джаз”. Славно сказано, складно, как кукарйку. Губы щекочет звук и дрожит у глаз — а почему б и не спеть и не всплакнуть человеку!
Когда тебе 9 лет, из них четыре война — и вдруг она кончилась, и переходят поминки по-быстрому в танцы, шкатулка заведена, и, черным маслом лоснясь, качается бок пластинки,
фанфара рыдает холодно и горячо, шеллак поблескивает на скорости 78, и сквозь него словно мерцает плечо, мускусное, чернотой, уходящей в просинь.
Потом тебе 19: колониальных вакс аромат источает другая шкатулка; надраен хром радиоламп; саксофон называется сакс; и как внушителен диктор под треск с мировых окраин!
Голос Америки, гудя, улетает во тьму: там, в Мэдисон-Сквер-Гарден, то-то раздолье! Там — и в Карнеги-Холл. И какое кому дело, кто этот Мэдисон — Джеймс или Долли?
Тромбон рыдает; футляр лежит на земле, полный дождя и листвы; белки, налитые восторгом, мерцают. И я хочу быть в числе черных святых, когда в рай маршируют святые.
На площади Мэдисон в сквере играет джаз. Это — конец, и начало, и всё. Ничего не прибавишь к этому — даже всхлипыванья каждый раз, когда лиловый вибрафонист касается клавиш.