Я знаю, слишком знаю это зданье. И каждый раз, когда иду сюда, все кажется, что вышла на свиданье сама с собой, такой же, как тогда.
Но это больше, чем воспоминанье.
Я не боюсь самой себя — вчерашней. На все отвечу, если уж пришла,— вот этой серой, беспощадной, страшной, глядящей из блокадного угла.
Я той боюсь, которая однажды на Мамисоне * искрящимся днем глядела в мир с неукротимой жаждой и верила во всем ему, во всем...
Но это больше, чем воспоминанье. Я не о ней. Я о гранитном зданье.
Здесь, как в бреду, все было смещено: здесь умирали, стряпали и ели, а те, кто мог еще вставать с постелей, пораньше утром, растемнив окно, в кружок усевшись, перьями скрипели.
Отсюда передачи шли на город — стихи, и сводки, и о хлебе весть. Здесь жили дикторы и репортеры, поэт, артистки... Всех не перечесть.
Они давно покинули жилища там, где-то в недрах города, вдали; они одни из первых на кладбища последних родственников отвезли и, спаяны сильней, чем кровью рода, родней, чем дети одного отца, сюда зимой сорок второго года сошлись — сопротивляться до конца.
Здесь, на походной койке-раскладушке, у каменки, блокадного божка, я новую почувствовала душу, самой мне непонятную пока. Я здесь стихи горчайшие писала, спеша, чтоб свет использовать дневной... Сюда, в тот день, когда я в снег упала, ты и привел бездомную — д о м о й.