Я помню: оленье солнце врастало рогами в сумрак. Вдали стекленели горы, прозрачные, как рисунок ребенка… Я был ребенком, чей взгляд одинокой болью струился, как наша речка, поющая вдоль по полю
печальную песню русла. Я помню, как мне с балкона открылось, что мирозданье мечтательно и бездонно, и сон оленьего солнца, казалось, навеки вечен. А с трепетных губ жасмина, как вздох, поднимался вечер.
Дышали стихом грядущим и сок лепестка, и мякоть. И было столь синим небо, что очень хотелось плакать. Я с мамой молчал. И это безмолвие было в ранге святой тишины, в которой над нами витает ангел.
Мы в эту минуту были во сне прозрачного слова, отчеркнутого кристаллом от четкой черты земного и времени, и пространства… Я помню себя ребенком. Я помню солнце безрогим, безропотным олененком.
Резвилось оно и катилось на дно витражей заката. Вживались мы в зазеркалье стеклянного небоската. Цвели розмарины, мама, устами прозрачных вестниц. Предчувствием поцелуя порхали улыбки сверстниц.
Казалось, что все на свете из воздуха и дыханья. Казалось, что все готово к свечению и порханью. Но это мгновенье длилось не более, чем мгновенье, и смаргивалось ресницей печального отрезвленья.
Пружина часов сминала зеркальную гладь покоя, и снова кристалл разлуки оказывался рекою. Но долго на дне заката, обрызганы красной пылью, вечернего перезвона прозрачные крылья плыли.
Я помню: оленье солнце врастало рогами в сумрак, и был окоем прозрачен и чист, как детский рисунок. Конечно, я был ребенком, но снова твержу устало: прекрасное — невозможно, и все же существовало.