Ветреный летний день. Прижавшееся к стене дерево и его тень. И тень интересней мне. Тропа, получив плетей, убегает к пруду. Я смотрю на детей, бегающих в саду.
Свирепость их резвых игр, их безутешный плач смутили б грядущий мир, если бы он был зряч. Но порок слепоты время приобрело в результате лапты, в которую нам везло. Новый пчелиный рой эти улья займет, производя живой, электрический мед. Дети вытеснят нас в пригородные сады памяти -- тешить глаз формами пустоты.
Ежедневная ложь и жужжание мух будут им невтерпеж, но разовьют их слух. Зуб отличит им медь от серебра. Листва их научит шуметь голосом большинства. Ветреный летний день. Запахи нечистот затмевают сирень. Брюзжа, я брюзжу как тот, кому застать повезло уходящий во тьму мир, где, делая зло, мы знали еще -- кому. Чем искреннее певец, тем все реже, увы, давешний бубенец вибрирует от любви. Пробовавшая огонь, трогавшая топор, сильно вспотев, ладонь не потреплет вихор. Это -- не страх ножа или новых тенет, но того рубежа, за каковым нас нет. Так способен Луны снимок насторожить: жизнь как меру длины не к чему приложить.
Будущее черно, но от людей, а не оттого, что оно черным кажется мне. Как бы беря взаймы, дети уже сейчас видят не то, что мы; безусловно не нас.
Так двигаются вперед, за горизонт, за грань. Так, продолжая род, предает себя ткань. Так, подмешавши дробь в ноль, в лейкоциты -- грязь, предает себя кровь, свертыванья страшась.
Так в пустыне шатру слышится тамбурин. Так впопыхах икру мечут в ультрамарин. Так марают листы запятая, словцо. Так говорят "лишь ты", заглядывая в лицо.