Потому что искусство поэзии требует слов, я - один из глухих, облысевших, угрюмых послов Второсортной державы, связавшейся с этой. Не желая насиловать собственный мозг, сам себе подавая одежду, спускаюсь в киоск за вечерней газетой.
Ветер гонит листву. Старых лампочек тусклый накал в этих грустных краях, чей эпиграф - победа зеркал, при содействии луж порождает эффект изобилья. Даже воры крадут апельсин, амальгаму скребя, впрочем, чувство, с которым глядишь на себя, - это чувство забыл я.
В этих грустных краях все рассчитано на зиму: сны стены тюрем, пальто, туалеты невест - белизны новогодней, напитки, секундные стрелки, голоса домовых, безнадежная власть мелочей. Пуританские нравы. Белье. И в руках скрипачей - деревянные грелки.
Жить в эпоху свершений, имея возвышенный нрав, к сожалению, трудно. Красавице платье задрав, видишь то, что искал, а не новые дивные дивы. И не то чтобы здесь Лобачевского твердо блюдут, но раздвинутый мир должен где-то сужаться, и тут - тут конец перспективы.
То ли карту Европы украли агенты властей, то ль пятерка шестых остающихся в мире частей чересчур далека. То ли некая добрая фея надо мной ворожит, но отсюда бежать не могу. Сам себе наливаю кагор - не кричать же слугу - да чешу котофея...
Зоркость этой эпохи корнями вплетается в те времена, неспособные в общей своей слепоте отличать выпадавших из люлек от выпавших люлек. Белоглазая чудь дальше смерти не хочет взглянуть. Жалко, блюдец полно, только не с кем стола вертануть, чтоб спросить с тебя, Рюрик.
Зоркость этих времен - это зоркость к вещам тупика. Не по древу умом растекаться пристало пока, но плевком по стене. И не князя будить, а динозавра. Для последней строки, эх, не вырвать у птицы пера. Неповинной главе всех и дел-то, что ждать топора. Только ждать топора да зеленого флага...