"Стишище" Веры Полозковой, читает не она, но пойдет
А факт безжалостен и жуток, как наведенный арбалет: приплыли, через трое суток мне стукнет ровно двадцать лет.
И это нехреновый возраст – такой, что Господи прости. Вы извините за нервозность – но я в истерике почти. Сейчас пойдут плясать вприсядку и петь, бокалами звеня: но жизнь у третьего десятка отнюдь не радует меня.
Не то[ркает]. Как вот с любовью: в секунду - он, никто другой. Так чтоб нутро, синхронно с бровью, вскипало вольтовой дугой, чтоб сразу все острее, резче под взглядом его горьких глаз, ведь не учили же беречься, и никогда не береглась; все только медленно вникают – стой, деточка, а ты о ком? А ты отправлена в нокаут и на полу лежишь ничком; чтобы в мозгу, когда знакомят, сирены поднимали вой; что толку трогать ножкой омут, когда ныряешь с головой?
Нет той изюминки, интриги, что тянет за собой вперед; читаешь две страницы книги – и сразу видишь: не попрет; сигналит чуткий, свой, сугубый детектор внутренних пустот; берешь ладонь, целуешь в губы и тут же знаешь: нет, не тот. В пределах моего квартала нет ни одной дороги в рай; и я устала. Так устала, что хоть ложись да помирай.
Не прет от самого процесса, все тычут пальцами и ржут: была вполне себе принцесса, а стала королевский шут. Все будто обделили смыслом, размыли, развели водой. Глаз тускл, ухмылка коромыслом, и волос на башке седой.
А надо бы рубиться в гуще, быть пионерам всем пример – такой стремительной, бегущей, не признающей полумер. Пока меня не раззвездело, не выбило, не занесло – найти себе родное дело, какое-нибудь ремесло, ему всецело отдаваться – авось бабла поднимешь, но – навряд ли много. Черт, мне двадцать. И это больше не смешно.
Не ждать, чтобы соперник выпер, а мчать вперед на всех парах; но мне так трудно делать выбор: в загривке угнездился страх и свесил ножки лилипутьи. Дурное, злое дежавю: я задержалась на распутье настолько, что на нем живу.
Живу и строю укрепленья, врастая в грунт, как лебеда; тяжелым боком, по-тюленьи ворочаю туда-сюда и мню, что обернусь легендой из пепла, сора, барахла, как Феникс; благо юность, гендер, амбиции и бла-бла-бла. Прорвусь, возможно, как-нибудь я, не будем думать о плохом; а может, на своем распутье залягу и покроюсь мхом и стану камнем (не громадой, как часто любим думать мы) – простым примером, как не надо, которых тьмы и тьмы и тьмы.
Прогнозы, как всегда, туманны, а норов времени строптив - я не умею строить планы с учетом дальних перспектив и думать, сколько Бог отмерил до чартера в свой пэрадайз. Я слушаю старушку Шерил – ее Tomorrow Never Dies.
Жизнь – это творческий задачник: условья пишутся тобой. Подумаешь, что неудачник – и тут же проиграешь бой, сам вечно будешь виноватым в бревне, что на пути твоем; я в общем-то не верю в фатум – его мы сами создаем; как мыслишь – помните Декарта? – так и живешь; твой атлас – чист; судьба есть контурная карта – ты сам себе геодезист.
Все, что мы делаем – попытка хоть как-нибудь не умереть; так кто-то от переизбытка ресурсов покупает треть каких-нибудь республик нищих, а кто-то – бесится и пьет, а кто-то в склепах клады ищет, а кто-то руку в печь сует; а кто-то в бегстве от рутины, от зуда слева под ребром рисует вечные картины, что дышат изнутри добром; а кто-то счастлив как ребенок, когда увидит, просушив, тот самый кадр из кипы пленок – как доказательство, что жив; а кто-нибудь в прямом эфире свой круглый оголяет зад, а многие твердят о мире, когда им нечего сказать; так кто-то высекает риффы, поет, чтоб смерть переорать; так я нагромождаю рифмы в свою измятую тетрадь, кладу их с нежностью Прокруста в свою строку, как кирпичи, как будто это будет бруствер, когда за мной придут в ночи; как будто я их пришарашу, когда начнется Страшный суд; как будто они лягут в Чашу, и перетянут, и спасут.
От жути перед этой бездной, от этой истовой любви, от этой боли – пой, любезный, беспомощные связки рви; тяни, как шерсть, в чернильном мраке из сердца строки – ох, длинны!; стихом отплевывайся в драке как смесью крови и слюны; ошпаренный небытием ли, больной абсурдом ли всег