Облетали тополя да на могилки, палый лист роняя на грязнОй гранит. На столе стакан да хлеб, да полбутылки, на столбе фонарь изношенный скрипит.
Никого кругом не встретишь в час полночный. Двери кладбища закрыты на засов. Старый сторож дядя Ваня Полпетрович со товарищ говорили про любовь.
Ты товарищ мой, давно тебя я знаю. Нос крючком у тя, и водку ты не пьешь. А скажи, к примеру, как ты размышляешь, что ей, бабе, в жизни нать, едрена вошь?
И товарищ отвечал ему с тоскою, прикрывая золотистые глаза. - Кабы знал я, Полпетрович, про такое, Я бы сра... да я бы с радостью сказал.
Я ж давно по ей, заразе, истомился, по ее по серо-крапчатым крылам. Раз признаться ей в открытую решился - только ху... да только хуже сделал сам.
Удержаться не могла, захохотала, просмеявшись, "Ах ты, филин!" - говорит. И такое про меня еще сказала, что обиду даже смерть не утолит.
А порой смотрю я на тую осину, где глумилась эта стерва в те поры... Эх, до чего же мы народ такой, мужчины, свое сердце дарим сукам для игры.
И промолвил старый сторож дядя Слава: - Не горюй, браток, и все они шалавы. И у вас такие же, как у людей. Лучше на-ка, выпей, да еще налей. Что сова, что баба - да и хрен бы с ней. Лучше выпей-ка, да еще налей.
А с утра, не успев опохмелиться, лежа рядом на пожухлой на траве сторож плакал о Людмиле-продавщице, филин плакал о гордячке о сове.