Постаревшая память в потертом пальто Бродит в кухне его, задевая углы. Эту вредную гостью не выгнать. Зато С нею он не боится густеющей мглы. Можно встать из постели и выключить свет, Закурить и потопать в облезлый сортир, Завернувшись в заношенный старенький плед, На котором все больше не клеток, а дыр.
Пятый год в одиночке, в панельном аду На краю Ойкумены — на юге Москвы. На ножах со Вселенной, с собой не в ладу, Он привык, что к нему обращаются "Вы". "Вы откуда?.." "Вы кто?.." "Вы зачем?.." "Вы когда?.." — Он боится вопросов сильнее, чем тьмы. Ниоткуда. Никто. Низачем. Никогда. Горло каркает хрипло, а губы немы.
Что тут скажешь? О том, как за тысячи миль И за тысячи лет от московских болот Он глотал, проклиная, древесную пыль, Дожидаясь, пока город-крепость уснет? Как гудел старый тис с грубым призвуком "...м-мать", Как звенели, впиваясь, стрела за стрелой? Как однажды его не сумели узнать, Как покрылись ступни погребальной золой?
И дороги сливались в дурную спираль, А пергамент сменялся бумажным листом. Беззастенчивый выдумщик, воин и враль Превращался в аскета. И плакал о том, Что его не дождется угрюмый старик Перевозчик — а больше никто и не ждет, Что истерзанным связкам не вытянуть крик, Что еще пара дней — и он снова уйдет.
... Он сидит и смолит отсыревший "Пегас", Над заварочным чайником вьется парок. Он клянется себе в незапамятный раз: "Пять минут посижу — и шагну за порог...". Но опять не шагнет. Потому что искать От бессмертья бессмертья нелепо теперь. Нужно выплеснуть горечь из чашки, и встать, И открыть рыжей женщине хлипкую дверь.