I bet they get high on jasmine, and sing like Rihanna melodies undeniably lacking the marrow,
but pleasant.
В спальне пахнет сиренью.
Ткань хлопает парусом на океанском ветру.
Девочка, разуй свои глазки, сними с них шпильки, пуш-ап и тушь,
мы с тобою живем в раю.
И пальмы на набережной кричат об испанцах.
Пушках.
Завоеваниях,
Закатах фруктовых, как жвачка со вкусом манго.
Экзотической дряни не хочется, когда хочется вишен.
Но и вишни есть.
В любом виде.
Изобилие – тяжкая вещь.
Ты спи и не бойся, я приучу фарфорово-кукольные твои – крохотные, как у японского ювелира, к изобилию большему, чем на планетке снится.
Я адски тахикардичен и тих, как птицы, that get high on jasmine,
hoping the pleasure.
“Twerk, Miley, Miley, Miley, twerk!” – не идет сирени в четыре утра.
SomewhereinAmerica drug lords or Spanish lords на кораблях поскрипывающих, пощелкивающих парусами под свежесть тихоокеанскую постигали ван-гогскость времени,
и те, и другие в черном с каменьями – бархатно-черном цвете, и чтоб день – свеж, распятие – бело от серебра.
Серебра на пальцах груди, рукавах, рукоятках глоков.
Сеньора de la Santa Muerte всегда тиха и спокойна, как сердце шторма.
Разуй, девочка, глазки, сними с них мягкость моей кровати.
Вот - сердце шторма.
В его фантастическом штиле,
необъятнейшем штиле солнца,
в изобилии.
Где быть еще изобилию, как не на левом запястье моем?
Я тахикардичен, сеньора, и то – единственное, за что просят прощения в полдень ли, полночь в раю,
в комнатах белых – “brand new, I’ve just finished the building” со звуком “nuevos como el hijo Jesus” галеонов,
на которых задумчивые сеньоры слегка безглазо размышляли о Пасхах и святцах, голоде невероятном, неутолимом и о деревьях сухих, призванных украшать пространство для зрячих.
И размышляют все еще, теперь, правда, слава Марии – с глазами, по утрам размышляют, окуная пальцы в фонтан, следя за колибри, в калифорнийской жаре виснущими завистливо над водой,
наблюдая за осмелевшими до нахальства от жажды колибри, размышляют сеньоры о неприличности тахикардии,
пока девочки спят.
И пальмам, в жаре одуревшим, снятся испанцы
шестнадцатого – исключительно века.
Я выточу сердце мое.
Я выточу сердце о спокойствие северных вод -
так обещал когда-то.
Выточил ли?
Девочка, выточил ли?
Какая неаккуратность – бросать расшипованные свои каблуки на свой же пуш-ап, вы б раздевались удачнее.
Впрочем, когда раздеваются так…
И подруге скажите, мне нравится та возбуждающая смешливо-невинность, с которой she makes it nasty,
пусть пляшет на мне.
Именно этим смущенным смешочком на игрушечных локоточках тверк завершая.
Девочкам отчего-то приятны плейбойские зайцы на сливках неспрессо,
мне – чтоб зелень просвечивала под солнцем, отдавая зеленью мезозойской, невообразимо дикой с таким концентратом в себе хлорофилла, что зеленее нет.
И все это – под птиц и кофе,
под птиц едва отходящих в обед от опьяненности ночи.
Да, зайка, я живу, как пишу.
«Страшно, с тобой так страшно, Jesus, у тебя же не жизнь, а oeuvre d’art».
Да, зайка, и только так – правильно.
Только так, остужая пальцы в фонтане, думаешь – поздно вытачивать сердце,
пора заменять кусок бесполезной плоти на сердцевину шторма
с ее бесконечной неповторимой недвижимостью солнца.
И штиля.
И моря.
Безвременьем,
ибо нет времени, где изобилие,
где не в поте лица,
но в золоте света через листву.
В спокойствии сердца шторма уют больший, чем даже в спальнях моих с видом на Sunset,
чем в колибри, наконец, получившим доступ к фонтану, чем…
смотри, девочка, вот изобилие на левом запястье моем.
Señora de la Santa Muerte всегда снисходительно извинит тахикардичность,
кофеином растекшись по кровяным тельцам, по тельцу человеческому кофеином растекшись,