Вопрос о добре и зле разрешался до сих пор самым неудовлетворительным образом: решать его было слишком опасное дело. Привычка, доброе имя, ад не позволяли быть беспристрастным: в присутствии морали нельзя мыслить, еще менее можно говорить: здесь должно – повиноваться. Критиковать мораль, брать мораль как проблему, это – признак безнравственности! Но мораль владеет не только всякого рода средствами устрашения, чтобы сдержать критические руки, ее безопасность заключается еще более в некотором искусстве очаровывать, которым она владеет вполне, - она умеет “вдохновлять”. Ей часто удается только одним взглядом парализовать критическую волю, бывают даже случаи, когда она умеет обращать волю против нее же самой и делать из нее скорпиона, вонзающего жало в свое собственное тело. Мораль испокон века обладала нечеловеческим искусством убеждения: не было и нет ни одного оратора, который бы не обращался к ней за помощью (даже анархисты – и те прибегают к морали, когда им надобно себя оправдать; они даже называют себя “людьми добра и справедливости”). С тех пор как на земле начали говорить и убеждать, мораль постоянно показывала себя величайшей мастерицей обольщения, - а что касается нас, философов, она была для нас настоящей Цирцеей.
В чем же причина того, что все философы, начиная с Платона, трудились напрасно? Отчего все воздвигнутые ими здания грозят рушиться или лежат уже в развалинах, хотя сами они честно и серьезно считали их “прочнее меди твердой”. О, как ошибочен ответ, который дают и теперь еще на этот вопрос – “потому что все они упустили из виду испытание фундамента, критику разума” – этот роковой ответ Канта не поставил нас, философов, на более твердую или хотя бы на менее зыбкую почву. И не странно ли, правда, требовать, чтобы орудие само оценивало свою пригодность и свое качество? Чтобы интеллект сам “познавал” свою цену, свою границу, свою силу? Не отзывается ли это даже немного бессмыслицей?.. Правильным ответом было бы то, что все философы строили свои здания, находясь под обольщением морали, в том числе и сам Кант; что они обещали искать “правду”, а на самом деле заботились только о том, чтобы построить “величественные нравственные здания”. Сам Кант простодушно называл свою “не блестящую, но и не лишенную заслуг” задачу и работу средством “уровнять и упрочить почву для в е л и ч е с т в е н н ы х н р а в с т в е н н ы х з д а н и й”. Увы! это не удалось ему. Даже наоборот!” можно было бы сказать теперь. С такой фантастической целью Кант был истинным сыном своего времени, которое более, чем всякое другое, было временем химер: таким остался он, к счастью, и в отношении к более ценному явлению своего века – сенсуализму, который он заимствовал в своей теории познания. Его коснулось жало и тарантуловой морали Руссо, в глубине его души лежала мысль морального фанатизма, исполнителем которого был Робеспьер с его de fonder sur la terre l’empire de la sagesse, de la justice et de la vertu. И чтобы создать свое “моральное царство”, он видел себя вынужденным приставить еще недоказанный митр, логическое “по ту сторону”, - для этого-то и понадобилась ему критика чистого разума. Говоря иначе, она не нужна была бы ему, если бы ему не потребовалось непременно свое моральное царство сделать недоступным нападкам разума: он чувствовал, что моральный порядок вещей слишком доступен для нападок со стороны разума. Принимая в расчет природу и историю, принимая в расчет отсутствие морали в природе и истории, Кант был, как и всякий хороший немец, пессимистом. Он верил в мораль, не потому, что она была доказана природой и историей, но не смотря на то что природа и история постоянно противоречили ей: credo, quia absurdum est.