Во вторник начался сентябрь. Дождь лил всю ночь. Все птицы улетели прочь. Лишь я так одинок и храбр, что даже не смотрел им вслед. Пустынный небосвод разрушен,[1] дождь стягивает просвет. Мне юг не нужен.
II
Тут, захороненный живьем, я в сумерках брожу жнивьем. Сапог мой разрывает поле, бушует надо мной четверг, но срезанные стебли лезут вверх, почти не ощущая боли. И прутья верб, вонзая розоватый мыс в болото, где снята охрана, бормочут, опрокидывая вниз гнездо жулана.
III
Стучи и хлюпай, пузырись, шурши. Я шаг свой не убыстрю. Известную тебе лишь искру гаси, туши. Замерзшую ладонь прижав к бедру, бреду я от бугра к бугру, без памяти, с одним каким-то звуком, подошвой по камням стучу. Склоняясь к темному ручью, гляжу с испугом.
IV
Что ж, пусть легла бессмысленности тень в моих глазах, и пусть впиталась сырость мне в бороду, и кепка — набекрень — венчая этот сумрак, отразилась как та черта, которую душе не перейти — я не стремлюсь уже за козырёк, за пуговку, за ворот, за свой сапог, за свой рукав. Лишь сердце вдруг забьется, отыскав, что где-то я пропорот: холод трясет его, мне в грудь попав.
V
Бормочет предо мной вода, и тянется мороз в прореху рта. Иначе и не вымолвить: чем может быть не лицо, а место, где обрыв произошёл? И смех мой крив и сумрачную гать тревожит. И крошит темноту дождя порыв. И образ мой второй, как человек, бежит от красноватых век, подскакивает на волне под соснами, потом под ивняками, мешается с другими двойниками, как никогда не затеряться мне.
VI
Стучи и хлюпай, жуй подгнивший мост. Пусть хляби, окружив погост, высасывают краску крестовины. Но даже этак кончиком травы болоту не прибавить синевы... Топчи овины, бушуй среди густой еще листвы, вторгайся по корням в глубины! И там, в земле, как здесь, в моей груди всех призраков и мертвецов буди, и пусть они бегут, срезая угол, по жниву к опустевшим деревням и машут налетевшим дням, как шляпы пу́гал!
VII
Здесь на холмах, среди пустых небес, среди дорог, ведущих только в лес, жизнь отступает от самой себя и смотрит с изумлением на формы, шумящие вокруг. И корни вцепляются в сапог, сопя, и гаснут все огни в селе. И вот бреду я по ничьей земле и у Небытия прошу аренду, и ветер рвет из рук моих тепло, и плещет надо мной водой дупло, и скручивает грязь тропинки ленту.
VIII
Да, здесь как будто вправду нет меня, я где-то в стороне, за бортом. Топорщится и лезет вверх стерня, как волосы на теле мертвом, и над гнездом, в траве простертом, вскипает муравьев возня. Природа расправляется с былым, как водится. Но лик её при этом — пусть залитый закатным светом — невольно делается злым. И всею пятернею чувств — пятью — отталкиваюсь я от леса: нет, Господи! в глазах завеса, и я не превращусь в судью. А если на беду свою я все-таки с собой не слажу, ты, Боже, отруби ладонь мою, как финн за кражу.
IX
Друг Полидевк, тут все слилось в пятно. Из уст моих не вырвется стенанье. Вот я стою в распахнутом пальто, и мир течет в глаза сквозь решето, сквозь решето непониманья. Я глуховат. Я, Боже, слеповат. Не слышу слов, и ровно в двадцать ватт горит луна. Пусть так. По небесам я курс не проложу меж звезд и капель. Пусть эхо тут разносит по лесам не песнь, а кашель.
X
Сентябрь. Ночь. Все общество -- свеча. Но тень ещё глядит из-за плеча в мои листы и роется в корнях оборванных. И призрак твой в сенях шуршит и булькает водою и улыбается звездою в распахнутых рывком дверях.
Темнеет надо мною свет. Вода затягивает след.
XI
Да, сердце рвется всё сильней к тебе, и оттого оно — вёе дальше. И в голосе моём все больше фальши. Но ты её сочти за