У смерти - голос ребенка. Мотив журавлиного клина сквозит в ее странной песне, слегка леденящей кровь, как дробь из охрипшего бонга, как меч в животе пилигрима, легшего молча в барханы под свист аравийских ветров.
У смерти - белые ризы с подбоем закатного цвета. Она по-своему тоже - апостол и пилигрим. Она замыкает харизму, где круг - это символ света, в котором парит, пируя, Небесный Иерусалим.
Возлюбленный граф, оставьте! Ну что вам - здравие тела? Моленье о чаше не красит даже Иисуса Христа. Чем похотей плоти, по правде, страшней сарацинские стрелы? Ведь жизнь - Содом и Гоморра. а смерть как младенец чиста.
Пробит провансальский панцирь, слепивший глаза из-под рубищ - лучше подтвержденье бренности бранных утех. Здесь мы, всеведущий пастырь, мы, кого любишь и рубишь! Узришь недостойных, Отче - прими в свое лоно и тех!
Посвист дамасской стали сулит могильную серость. Знал я всего две страсти и не избыл их в пути. Одна из них - сладкий Бахус, другая - палящий Эрос. Не видел греха в них, Боже, не видел так же, как Ты!
У смерти - ангельский голос. Мотив журавлиного клина сквозит в ее странной песне, слегка леденящей кровь. Да будет же тучным колос, возросший у Иерусалима! И плевелам, и пшеницам даждь днесь спасенье и кров!