Сижу, освещаемый сверху, я в комнате круглой своей. Смотрю в штукатурное небо на солнце в шестнадцать свечей. Кругом, освещенные тоже, и стулья, и стол, и кровать. Сижу, и в смущеньи не знаю, куда свои руки девать. Морозные белые пальмы на стеклах беззвучно цветут, Часы с металлическим шумом в жилетном кармане идут. О косная, нищая скудость безвыходной жизни моей, Кому мне поведать, как жалко себя, и всех этих вещей?
И я начинаю качаться, колени обнявши свои, И вдруг начинаю стихами с собой говорить в забытьи, Несвязные страстные речи, нельзя в них понять ничего, Но звуки правдивее смысла, и слово сильнее всего.
И музыка, музыка, музыка вплетается в пенье мое. И узкое, узкое, узкое пронзает меня лезвие, Я сам над собой вырастаю, над мертвым встаю бытием, Стопами в подземное пламя, в текущие звезды челом, И вижу большими глазами, глазами, быть может змеи, Как пению дикому внемлют несчастные вещи мои, И в плавный вращательный танец вся комната мерно идет, И кто-то тяжелую лиру мне в руки сквозь ветер дает
И нет штукатурного неба, и солнца в 16 свечей, На черные гладкие скалы стопы опирает Орфей.